— Ты, Степан? — окликнул кто-то вернувшегося горняка.
— Я, я, — прохрипел тот. — Какой черт еще может быть.
Куркутский осторожно разбудил Булата. Тот спросонья спросил:
— Кто тут? Чего надо?
— Тихо, — шепнул Куркутский ему на ухо и назвал себя.
— Ты? — У Булата пропал сон.
— Эй, кто там? — послышался от плиты предостерегающий голос колчаковца. Товарищи затихли. Милиционер приказал:
— Тихо! Спать!
— Листовку привез, Омск освобожден, — обождав немного, зашептал Куркутский. — Струков в тундру уехал. Тут тебе и письмо от наших. Все узнаешь. Вот, держи.
Булат жадно схватил письмо и спрятал под рубашкой. Как они ни были осторожны, колчаковец все же что-то заподозрил. Он засветил фонарь. Булат толкнул Куркутского под нары, а сам притаился спящим. Колчаковец прошел по бараку, негромко чертыхаясь, и вернулся на свое место.
Милиционер неторопливо свернул большую цигарку и долго курил ее, кашляя и отплевываясь, Потом Швырнул окурок на пол и придавил его ногой, громко зевая, потянулся, ругнул за что-то шахтеров и, поудобнее устроившись у плиты, задул свечку в фонаре.
Булат, следивший за милиционером, облегченно перевел дыхание и осторожно повернулся на нарах, опустил руку и дотронулся до плеча Куркутского.
Тот вылез из своего убежища. Они долго сидели неподвижно, пока от плиты не донесся храп. Тогда Куркутский обменялся крепким рукопожатием с Булатом и так же неслышно вышел из барака, бегом направился к своей упряжке.
Утром Булат познакомил с листовкой тех шахтеров, которым доверял, как это и советовал в письме? Мандриков. Появление листовки вызвало у горняков новую большую надежду. Все жарче разгоралась в их сердцах ненависть к колчаковцам, к своей проклятой жизни без радости и счастья.
Никогда за всю свою долгую нелегкую жизнь Николай Федорович не испытывал такого удовольствия от тепла, горячего крепкого чая и оттого, что сидел на простой табуретке за столом в комнатке Чекмарева.
Многодневный путь по тундре, заснеженному мелколесью, через сопки и бесчисленные скованные льдом ручьи и реки казался ему тяжелым сном. Он ни за что не поверил бы, если бы сказали во Владивостоке, что ему придется сутками качаться на нарте, спать на шкурах в палатке вместе с набившимися туда, собаками, просыпаться от рева пурги, с трудом выбираться из-под обрушившейся под тяжестью снега, палатки, грызть мерзлую рыбу или оленину или у маленького костра торопливо глотать кипяток из растопленного снега и снова ехать на упряжке, потеряв представление о времени, брести, держась за нарту, сквозь мороз, ветер, слепящую снежную пыль. И хотя порой силы совсем оставляли его, Николай Федорович не позволял себе все время сидеть на нарте, Оттыргин удивлялся выдержке старого русского. Немало Оттыргин перевозил и русских и американцев на своей упряжке, по таких, как этот, — не встречал. Новиков ни на что не жаловался, в дороге молчал и на трудном пути вставал с нарты, помогал собакам, а когда останавливались на отдых, рассказывал о дивных городах, о жизни, которая будет, когда Советы победят всех врагов, о своем, молодом друге Антоне и его невесте Наташе.
При этом Новиков много курил, крепко сжимая мундштук трубки. Оттыргин чувствовал, что его спутник о чем-то очень тревожится и надолго уходит в себя.
Не все понимал молодой каюр, но когда Новиков говорил об Антоне и его невесте Наташе, то перед глазами Оттыргина вставала Вуквуна. В его глазах она становилась все прекраснее и желаннее. Встретит ли он ее? Оттыргин мысленно давно обогнал упряжку и был в Марково. Он гнал и гнал своих выносливых собак. Но последние четыре дня выдались особенно тяжелыми. Еды для людей и корма для собак оставалось мало, пришлось жить впроголодь.
В Марково приехали в разгар ярмарки голодные и никем не замеченные. Никто не обратил внимания на старенькие нарты, истощенных собак, бедно одетого каюра и невзрачного седока с обросшим густой щетиной лицом. Не сразу узнал Новикова и Чекмарев. Уж слишком неожиданным было его появление. Николай Федорович плохо помнил объятия, восклицания. Он передал Чекмареву пакет и попросил:
— Накорми собак. Отты и мне спать!
Больше суток лежал в крепком сне Новиков, а потом горячая баня, бритье, настоящий обед и опять сон. На вторые сутки к вечеру Николай Федорович пришел в себя и подробно обо всем рассказывал Чекмареву. В маленькой, бедно обставленной комнатке было чисто и уютно. Новиков, помешивая в чашке ложечкой, слушал Чекмарева. Тот озабоченно говорил:
— Ты, Николай Федорович, главного не привез. Когда же мы советскую власть тут должны поставить? Вот скоро придут мои товарищи. Верные люди, злые на эту жизнь, на ее хозяев. Они тоже об этом спросят. У нас все готово, ждать больше нельзя. Ты не смотри, что тут, — Чекмарев постучал по черному от ночи стеклу окна, — ярмарка бушует. Завтра последний день. Разъедутся оленные чукчи, охотники, и в нашем Марково голод будет. Рыбы нынче мало взяли. Ниже по Анадырю, ее промышленники перехватили. Купцы три шкуры драть будут за свои товары.
— То же самое, и в Ново-Мариинске, — Новиков, забыл про чай и взялся за трубку. Его исхудавшее обмороженное лицо с впалыми щеками было совсем старым. Чекмарев со щемящей болью подумал: «Сдает Федорович. А молодец, до меня добрался».
Приезд Новикова, указания партийного комитета вывели Чекмарева из томительного ожидания, освободили от проклятого сомнения, которое последнее время одолевало его. Ведь действовал он на свой риск, делал так, как подсказывала и разрешала партийная совесть. Правильно делал! Значит, когда был оторван от партии, он не потерял чутья, не сбился с верного курса. Тревожно стукнуло сердце: а как же Шошин? Но тут же успокоил себя: Иван человек твердый. Теперь разыщем его. Новиков после нескольких затяжек похвалил друга: